Наши за границей [Юмористическое описание поездки супругов Николая Ивановича и Глафиры Семеновны Ивановых в Париж и обратно] - Николай Лейкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как это всегда бывает у людей, разгоряченных вином, все говорили разом, и никто никого не слушал. Русский говор Николая Ивановича резко выделялся среди французской речи других собеседников. Его никто не понимал, но он думал, что понимают. С французами у него шли рукопожатия, похлопывания друг друга по плечу; один из французов без сюртука, поминутно упоминая об Эльзас-Лотарингии, даже поцеловался с ним. Пили за русских, пили отдельно за казаков и почему-то за саперов. Последний тост был предложен самой мадам Баволе, после чего она опять удалилась на средину лавки и, встав в театральную позу, пропела вторую шансонетку, на этот раз в честь саперов: «Rien n’est sacré pour un sapeur».
Опять крики «браво», опять аплодисменты, хотя пение было ниже всякой посредственности. Изрядная порция выпитого вина окончательно лишила толстую мадам Баволе голоса. Аплодисментами этими, однако, она, очевидно, очень дорожила: они ей приятно напоминали ее театральное прошлое. Как старая кавалерийская лошадь, заслыша маршевые звуки трубы и барабана, даже в водовозке начинает ступать в такт и по-ученому перебирать ногами, так и мадам Баволе при аплодисментах величественно выпрямлялась, прикладывая руку к сердцу, и раскланивалась. Раз она даже по старой театральной привычке послала неистово аплодировавшему Николаю Ивановичу летучий поцелуй, прибавив: «Pour mon bon russe».
Глафира Семеновна ревниво вспыхнула и заговорила:
— Как ты хочешь, а ежели ты сейчас не отправишься домой, я уеду одна.
— Сейчас, Глашенька, сейчас, погоди чуточку… Ведь в первый только раз пришлось в Париже с настоящими теплыми людьми встретиться, — отвечал Николай Иванович. — Люди-то все душевные.
— Но, понимаешь ты, я есть хочу, есть. Ведь мы сегодня еще не обедали. В здешнем кабаке ничего, кроме гнилых яиц и редиски, нет, а ведь это не обед.
Заметив, что Глафира Семеновна собирается уходить, к ней подскочила и мадам Баволе, принявшись ее уговаривать, чтобы она не уходила.
— Me ну вулон дине. Ну навон па анкор дине ожурдюи, — отвечала ей Глафира Семеновна.
— Doner? Vous n’avez pas dîné, madame? Alors tout de suite je vois procurerai le doner. — И за обедом было послано.
Явился вареный омар, явилась ветчина и холодный паштет. Глафира Семеновна дулась и попробовала только ветчины, чтобы отшибить аппетит, так как действительно есть хотела. Французы без сюртуков набросились на омара.
А театральные представления мадам Баволе шли своим чередом. За второй шансонеткой шла третья, за третьей четвертая, с прибавлением подергивания юбкой и размашистых жестов. Далее шли арийки из оперетт. Мадам Баволе подпевал француз без сюртука, но так как оба были пьяны, то ничего не выходило. Кончилось тем, что мадам Баволе стала танцевать канкан. Неуклюже запрыгало по винной лавке ее грузное тело, ударяясь о стулья и столы. Тяжелые, толстые, как у слона, ноги поднимались плохо, но тем не менее перед ней бросился отплясывать и француз без сюртука. Мадам Баволе запыхивалась, еле переводила дыхание, но все-таки продолжала выделывать резкие па перед французом без сюртука. Николай Иванович смотрел, смотрел на танцы, воодушевился и не выдержал соблазна.
— То было франсе, а вот это а ля рюсс! — воскликнул он и сам пустился по лавке вприсядку.
Этого уже не могла вынести Глафира Семеновна. Она заплакала и выбежала вон из винной лавки.
— Глаша! Глаша! Куда ты? Подожди немного! — бросился за ней Николай Иванович и стал упрашивать ос таться.
— Нет, уже сил моих больше нет. Довольно! — раздраженно и сквозь слезы отвечала она, стоя на пороге лавки, и крикнула в отворенную дверь извозчику: — Коше! Же ве домой… Же ве а ля мезон. Вене зиси э партон а ля мезон.
Извозчик выбежал за Глафирой Семеновной и, участливо бормоча: «Madame est malade, je vois que madame est malade», стал подсаживать ее в экипаж.
— Да дай хоть за вино-то рассчитаться, и я с тобой поеду, — говорил Николай Иванович.
— Черт! Дьявол! Бездушная скотина! Не хочу с тобой ехать! Оставайся в пьяной компании, обнимайся с нахальной бабой… Рассчитаться с извозчиком и у меня золотой найдется. Посмотрю я, как ты один будешь шляться по Парижу без французского языка. Коше! Алле! Алле, коше! — приказывала Глафира Семеновна взобравшемуся уже на козлы извозчику.
— Но ведь я же могу сию минуту… — бормотал Николай Иванович. — Мадам! Комбьян? Сколько аржан? — крикнул он француженке, обернувшись в открытые двери лавки, но экипаж уж тронулся, и кучер постегивал бичом застоявшуюся лошадь.
— Глаша! Глаша! Погоди! — раздался голос Николая Ивановича вслед удалявшемуся экипажу.
Из экипажа ответа не было, и экипаж не останавливался.
На улицу выбежали мадам Баволе и французы без сюртуков и остановились около Николая Ивановича.
— Madame est partie?.. Il me semble, que madame est capricieuse, mais ne pleurez pas, nous amuserons bien[36], — говорила мадам Баволе, как бы подсмеиваясь над Николаем Ивановичем, и, взяв его под руку, снова втащила в свою лавку.
Без жены, без языка
Оставшись с компанией один, Николай Иванович очутился совсем уж без языка. Глафира Семеновна все-таки была для него хоть какой-нибудь переводчицей. Словарь его французских слов был крайне ограничен и состоял только из хмельных слов, как он сам выражался, тем не менее он все-таки продолжал бражничать с компанией. Пришлось разговаривать с собутыльниками пантомимами, что он и делал, поясняя свою речь. Хоть и заплетающимся от выпитого вина языком, но говорил он без умолку, и, дивное дело, при дополнении жестами его кое-как понимали. А говорил он обо всем: о Петербурге, о своем житье-бытье, о жене, о торговле.
— Ма фам бьян фам, но она не любит буар вен. Нон буар вен, — объяснял он внезапный отъезд Глафиры Семеновны и при этом щелкал по бутылке пальцами и отрицательно качал головой.
— Oh, monsieur! Presque toutes les femmes sont de cette façon[37], — отвечал ему один из французов без сюртуков.
— Как женатые мужчины, так и замужние женщины — несчастные люди. Это я по опыту знаю, — поддакивала раскрасневшаяся мадам Баволе. — Вот я теперь вдова и ни на что не променяю свою свободу.
Волосы ее растрепались, высокая гребенка с жемчужными бусами съехала набок, лицо было потно, и подкрашенные брови размазаны. Она была совсем пьяна, но все-таки еще чокалась с Николаем Ивановичем и говорила:
— Buvons sec, monsieur!..[38]
— Зачем мусье? Пуркуа мусье? Надо по-русски. А ля рюсс. Я — Николай Иваныч, — тыкал он себя пальцем в грудь.
— Oui, oui… Je me souviens… Petr Ivanitsch, Ivan Ivanitsch…
— Николай Иваныч.
— Nikolas Ivanitsch… Buvons sec, Nikolas Ivanitsch. Et votre nom de famille?
— Фамилия? Маршан Иванов.
— Voyons, monsieur. Moi je suis aussi marchand. Je suis gantier…[39] — подскочил один из французов. — Vous comprenez: gantier? — И в пояснение своих слов он вытащил из брючного кармана перчатки.
— Перчаточник? Перчатками торгуешь? Понимаю. А я маршан канаты и веревки. Вот…
Николай Иванович стал искать веревку, нашел ее на горлышке бутылки из-под шампанского и указал:
— А канат вот…
Он оторвал веревку с бутылки и показал пальцами толщину ее. Французы поняли.
— Тю маршан и же маршан — де маршан. Руку, — продолжал Николай Иванович, протягивая французу руку.
Следовало «Vive la France», «Vive la Russie», и опять пили.
— А ля рюсс! — воскликнул Николай Иванович и лез со всеми целоваться. — Три раза, по-русски. Труа, труа…
Мадам Баволе с особенным удовольствием чмокала его своими толстыми, сочными губами.
Лавка давно уже была заперта хозяйкой. Вино лилось рекой. Выпито было много. Память у Николая Ивановича стало давно уже отшибать.
Далее Николай Иванович смутно помнит, что они куда-то поехали в четырехместном парном экипаже. Он, Николай Иванович, сидел рядом с мадам Баволе, и на ней была высочайшая шляпка с широкими полями и целым ворохом перьев. Два француза сидели против него. Помнит он какой-то сад, освещенный газом, нечто вроде театра, сильно декольтированных женщин, которые пели и приплясывали, помнит звуки оркестра, помнит пеструю публику, помнит отчаянные танцы, помнит, что они что-то ели в какой-то красной с золотом комнате, припоминает, что он сидел с какой-то француженкой обнявшись, но не с мадам Баволе, а с какой-то тоненькой, востроносой и белокурой, но все это помнит как сквозь сон.
Как он вернулся к себе домой, в гостиницу, он не знал, но проснулся он у себя в номере на постели. Лежал он хоть и без пиджака и без жилета, но в брюках и в сапогах и со страшной головной болью. Он открыл глаза и увидал, что в окно светило яркое солнце. Глафира Семеновна в юбке и в ночной кофте стояла к нему спиной и укладывала что-то в чемодан. Николай Иванович на некоторое время притворился спящим и стал соображать, как ему начать разговор с супругой, когда он поднимется с постели, — и ничего не сообразил. Голова окончательно отказывалась служить. Полежав еще немного не шевелясь, он стал осторожно протягивать руку к ночному столику, чтобы ощупать часы и посмотреть, который час. Часы он ощупал осторожно, осторожно посмотрел на них и очень удивился, увидав, что уже третий час дня; но когда стал класть часы обратно на столик, часовая цепочка звякнула о мраморную доску столика и кровать скрипнула. Возившаяся над открытым чемоданом Глафира Семеновна обернулась и, увидав Николая Ивановича шевелящимся и с открытыми глазами, грозно нахмурила брови и проговорила: